- Хорошо. Теперь расскажите, как Вы покинули лагерь,- спросил Михайлов.

- Как-то раз староста Антонов вызвал меня к себе. Почему-то я почувствовал недоброе. Обычно он сам находил меня. Я зашел к нему. Антонов без всяких предварительных слов объявил мне: "Немцы кое-кого хотят отправить домой на Украину. С каждого лагеря по одному-два человека. В Берлине организуется сборный лагерь, откуда и будет эта отправка. Я предлагаю Вам эту поездку.

Меня перебил следователь Михайлов:

- Скажите прямо, Вам предложили ехать на курсы?

- Вы напрасно так разговариваете со мной, - ответил я. Я пересказываю, как было. А до характеристики этого лагеря я сам дойду.

- Ну-ну, посмотрим,- проворчал Михайлов.

- Так вот. Я стал допытываться у Антонова, что он знает, кроме того, что уже сказал мне. Но он заверил меня, что больше ничего не знает." А если я откажусь?" -спросил я. Антонов ответил, что охотников найдется предостаточно. Почти все в лагере хотели бы вернуться домой. Я попросил его дать мне возможность подумать до завтра. Вечером я собрал несколько человек. Пришел и старик Панкратов, который в лагере больше ни с кем не общался. Долго думали, что делать. Что это значит? Может какая-нибудь диверсионная школа? Вряд ли. Гитлеровцы же не такие дураки, чтобы доверять  подбор будущих шпионов старосте из лагеря русских невольников. Значит, вероятно, часть украинцев они все же на самом деле хотят переправить на родину. Но зачем? После долгих рассуждений все же пришли к одному выводу. Им нужно показать, что в Германии новобранцам ничего не грозит. Но так просто гитлеровцы, конечно, не отправят. Значит, в Берлине будут "забивать" мозги. С этой стороны, это, вероятно, будут курсы. Да и на Украине в покое не оставят, будут использовать для агитационной работы. Так что ж делать? Ехать или нет? Возник вопрос, почему выбор пал на меня. Но здесь разночтений не возникло. Все знали о наших натянутых отношениях с Антоновым и сделали вывод, что он просто решил от меня отделаться. Мнений по поводу моего отъезда было много. Один говорил,  что ехать надо обязательно, так и легче будет уйти от немцев, но вот к партизанам попасть будет трудно, могут даже прикончить, как шпиона. Другой согласился, что ехать надо, но прогнозировать отсюда, что делать и куда податься на Украине, невозможно. Там нужно будет действовать по обстоятельствам. Панкратов заметил, что может на Украину нас и не отправят, пока там в Берлине суть да дело, наши Украину освободят и отправлять нас будет некуда.

Я повернулся к следователю Михайлову и сказал:

- Таким образом, я отчетливо сознавал, что это будут курсы и тем не менее я изъявил готовность на них ехать. Вас устраивает такое толкование?

- Вполне, - Михайлов улыбнулся.

- Следовательно, это была не моя заслуга в том,  что это были вовсе не курсы.

- Не курсы? А что же это было?

- Я думаю, вам нетрудно понять, что принять такое решение для меня было нелегко, но еще труднее было отсиживаться во время войны в тылу противника. И когда представилась возможность попасть на родную землю, пусть даже оккупированную, трудно было усидеть на месте. С другой же стороны, если я останусь живым, должен буду перед соотечественниками всячески скрывать факт своего пребывания на территории Германии, а это непросто. А узнают, никогда не докажешь, что ты не верблюд. Так ведь?

- Ладно, продолжайте,- проворчал Михайлов.

- Доставил меня в Берлин все тот же заводской переводчик. Я теперь забыл, что это была за улица.

- А по карте Вы могли бы указать это место? - спросил  шеф Михайлова.

* Очевидно, да.

Передо мной разложили карту Берлина. Вероятно, она уже была наготове. Значит они знали обо мне больше, чем , может быть, я сам. Посидев пару минут над картой, я указал место расположения этих, так называемых, "курсов".

- Совершенно верно... Теперь расскажите об этом подробнее, -попросил шеф Михайлова.

- Через ворота попадаешь в просторный двор, окруженный с двух сторон глухими стенами соседних трехэтажных домов. В центре двора находилось небольшое здание. За ним - ворота и выход на параллельную улицу. В здании нам было отведено несколько комнат с деревянными двухэтажными нарами, как в лагере. В других помещениях располагались канцелярия, столовая и кладовая. Было еще одно

таинственное помещение, в котором стояли стулья и стол. Логично было предположить, что здесь должны были читаться лекции на антисоветскую тему.  Однако ничего подобного не наблюдалось.  Вообще, что касается чтения, здесь с этим была большая напряженка. Раз в декаду появлялась какая-то бульварная газетенка на русском языке, да еще было две книжечки, которых, в принципе, никто и не читал. Одна из них была о сионистах. Я ее даже листать не стал, так как она была издана в фашистское время. А вот вторую книжицу я прочитал от корки до корки. Она была религиозного характера, изданная в 1923 году. В свое время я много читал подобной литературы, включая,  конечно, Библию. Они мне основательно помогли в антирелигиозной пропаганде.

В лагерь я приехал во второй половине дня. На ужин дали какую-то жиденькую похлебку без хлеба. Хлеб вообще давали только к завтраку - 200 граммов на весь день. Утром - кофе, в обед - суп, немного лучше, чем был в лагере. людей в лагере было немногим более пятидесяти. никаких занятий с нами не проводилось, большую часть времени мы даже не знали, чем заняться. Антисоветская пропаганда заключалась лишь в следующем. каждый день к нам на обед приходил начальник лагеря старик лет шестидесяти фон Шрайберг. Он садился на видном месте, с аппетитом хлебал суп, а закончив это занятие, с "пламенной" речью обращался к обитателям лагеря. Что характерно - на русском языке. В целом - это были ругательства в адрес тех, кто находился перед ним: не так сидели, не так смотрели и т.п. В конце концов, он обрушивался на всех русских, вместе взятых. "Это в России вы ходите в лаптях даже в городе. Я сам видел. А в ваших колхозах все спят под одним одеялом. А кому нужно выпить молока, идет в коровник и сам доит корову". Кто-то мне рассказывал,  что этот фон Шрайберг еще до революции жил в России в качестве агента. Сейчас это был выживший из ума, дряхлый старик. Десятиминутные речи его были настолько одинаковыми, что, записав одну из них на грампластинку, можно было прокручивать ее ежедневно в качестве десерта без самого фон Шрайберга. Несмотря на то, что в лагере были очень разные люди, в том числе и антисоветски  настроенные, этот послеобеденный бред раздражал всех без исключения.

- Что еще, кроме "речей" фон Шрайберга, Вы можете припомнить? - спросил Михайлов.

- За два с половиной месяца, которые я провел в Берлине, нас навещали только два человека,  которые замещали фон Шрайберга в его послеобеденных выступлениях. Эти два дня фон Шрайберг вынужден был молчать. Никаких дискуссий после пятнадцатиминутного выступления этих гостей не допускалось. Первый гость представился нам работником министерства иностранных дел. Рассказывал,  что Германия вынужденно напала на Советский Союз, иначе Советы захватили бы Германию. Другой - дезертировал из рядов Советской армии, рассказывал о ситуации на фронте. Объяснял, что немцам приходится отступать, потому что им нечем дышать из-за разлагающихся трупов советских бойцов. нелегко было выдержать эту унизительную ложь.

Я уже говорил, что свободного времени в лагере было предостаточно. Люди тянулись друг к другу, но страх нарваться на провокатора или стукача был сильнее. Боялись и те, кто был настроен антисоветски, так как до нас все чаще доходили слухи о том, что немецкая армия терпит сокрушительное поражение. Излюбленными темами было все, что связано с едой. Ничем не занятые люди невольно прислушивались к своему аппетиту и состоянию желудка. Лагерь охранялся слабо. На воротах стоял один человек, назначаемый из числа обитателей лагеря. Многие такие "охранники" не обращали внимание на тех смельчаков, которые отваживались побродить по Берлину. раздобыть что-либо поесть было невозможно, поскольку в магазинах все выдавали по карточкам. У нас не было ни карточек, ни денег. Считалось, что восточным рабочим выплачивалась зарплата, однако это было только на бумаге.  Сумма, удерживаемая с нас за охрану (от кого?), питание и содержание нас в лагере, во много раз превышала начисленные нам марки. Другими словами, мы оставались еще и должниками. Мне стало известно, что до моего приезда человек тридцать из этого лагеря отправили на Украину. Никакой работы с ними не проводилось, если не считать "титанических" усилий этого кретина фон Шрайберга.  Теперь же никаких разговоров об отправке на Украину не велось, так как немцам все время приходилось отступать. Возник вопрос: куда нас девать? Отправить всех по тем лагерям,  в которых мы были прежде,  или поместить в один лагерь восточных рабочих.

Я все больше знакомился с людьми этого разношерстного лагеря. По моим наблюдениям все испытывали полный упадок духа. Одних угнетало, что им не удасться попасть на Украину, другие переживали за свою шкуру,  ак как боялись прихода в Германию Советских войск. Такие лгали сами себе, что германская армия непобедима. Я испытывал непреодолимое желание поддержать одних и осудить других. Я слишком часто забывал, что среди нас могут быть , и скорее всего были, агенты гестапо. В этом я вскоре убедился на собственном опыте, так как в сентябре 1943 года за мной приехали из тайной полиции и я был арестован.

- Все дальнейшее о вас нам известно из захваченных гестаповских архивах, а также из показаний тех, с кем Вы находились в тюрьме и концлагере. Единственно, ответьте на некоторые наши вопросы. Почему Вы не послушались разумного совета Панкратова и не отказались от поездки в Берлин.  Ведь Панкратов предупреждал Вас, что не за горами то время, когда немцы не смогут выслать вас на Украину?

- Во-первых, я уже сказал, что мне было тяжело сидеть в Нойбранденбурге, когда на востоке шла война. Во-вторых, я не ожидал такого быстрого распада гитлеровской военной машины и полагал,  что я все-таки попаду на Украину. Хочу заметить, что к тому моменту второго фронта еще не было и советским войскам приходилось один на один воевать с фашистской Германией, которая мобилизовала  промышленный  потенциал  всей Европы. Я также с тревогой ждал, как поведут себя Турция и Япония, против которых были, наверняка, отвлечены немалые силы наших войск. Я не ждал полного разгрома фашистов ранее конца 1945 года.

- Вы знаете, кто вас выдал гестаповцам?

- Не знаю. Может быть Опарин. Был там такой. Представлялся инженером, сыном академика Опарина. Он часто прислушивался к моим разговорам, по отдельным его высказываниям было видно его  негативное отношение ко всему советскому.

- Да, был там такой Опарин, только он не инженер и не сын академика. Простой торговый работник, кстати, сидевший в тюрьме за мошенничество. Но выдал вас не он. А некто Иршинский. Помните такого? Он был завербован гестаповцами еще до войны.

Да, я, конечно, помнил Иршинского. Он никогда не говорил о своем мировоззрении, но всегда старался вызвать меня на откровенный разговор.

- Где он теперь?  В тюрьме? - спросил я.

- Нет. Он служит нам и в данный момент находится там, где ему приказано. А теперь скажите, какие Вы, мягко выражаясь, ошибки совершили за это время?

- Сейчас легко анализировать свое прошлое. Находить, как потом оказалось, ошибки. Но тогда мне казалось, что я все делаю правильно. Я пришел к железнодорожному домику, где были немцы, вместо того, чтобы лежать в кукурузе до наступления темноты. Но из-за контузии я плохо соображал и единственное, о чем я думал, это добраться до воды. Ну, а если бы я приблизился к этому домику  ночью, меня просто пристрелили бы, так как бежать я не мог. Чтобы не попасть в лапы к немцам, я мог бы осесть у каких-нибудь стариков на Украине. Можно было бы поискать такую возможность.  Однако я и представить себе не могу, как бы я длительное время отсиживался в такое время. И вообще, хоть я и не верю в какие-либо предначертания, я с самого начала чувствовал себя обреченным. Я после ареста считал, что судьба моя предрешена, так как я знал, что из фашистских застенков только две дороги: либо расстрел в тюрьме, либо медленная смерть в концлагере.

- Почему в этих лагерях Вы не делали никаких записей, чтобы на случай, если останетесь в живых, передать их нам?

- Сохранить такие записи, пройдя через тюремное и лагерное чистилище было невозможно. Кое-что из своих заметок я передал одной женщине из этого сборного лагеря, но в них не было ничего существенного.

- Как фамилия этой женщины?

- Я уже не помню.

Шеф Михайлова перелистал папку. Потом сказал:

- Ее фамилия Кравченко. Она тоже кое-что о Вас написала. Существенно в Ваши записях ничего не было, но все же кое-что нам пригодилось.

- Где теперь эта Кравченко?  - спросил я.

- На родине, в Одесской области. Если этот вопрос Вас будет интересовать, то точный адрес Вы получите позднее. А теперь, скажите, с кем за пределами этих злосчастных курсов вы поддерживали связи?

- Ни с кем.

- А к кому Вы так часто уходили из лагеря?

- Ах вот в чем дело...  Вы и это знаете. Наверное, Кравченко

Вам написала.

- Не только Кравченко.

- Да, я уходил из лагеря в течение одной недели, пользуясь тем, что мы сами себя охраняли. Но это была неразумная затея. Дело в том, что в нескольких кварталах от нас, на берегу реки Шпрее, располагался небольшой лагерь русских военнопленных, откуда их каждый день водили на какой-то завод. Я несколько дней с разных позиций наблюдал за этим лагерем, наивно полагая, что мне удастся связаться с ними. Так продолжалось до тех пор, пока я не привлек к себе внимание. В этот последний раз какой-то плюгавый в штатском волочился за мной квартала три, пока не потерял меня из виду.

Тюрьма при полицайпрезидиуме на Александерплатц занимала целый квартал из пятиэтажных корпусов. В первый же день меня определили в огромную камеру, в которой люди могли только стоять. Душный воздух, смрад, никакой вентиляции. А дверь все открывалась и открывалась, а наша камера пополнялась все новыми и новыми заключенными. К ночи, когда некоторых вызвали на допрос, в камере стало свободнее. Ночь я провел у стены, скорчившись на цементном полу. Разноязыкий говор, ругань и даже потасовки не располагали ко сну. А после того, как мне прошлись по голове, оставшуюся ночь я провел сидя. В камере явно находились и уголовники.

На другой день меня перевели с первого этажа на пятый в большую камеру с двухэтажными деревянными голыми нарами. Каждое утро в камеру приносили корзину с хлебом, нарезанным по числу заключенных, по 150 граммов на каждого, и эрзацкофе. В обед - баланда, вечером тоже. За длительный период пребывания в этой тюрьме я побывал в разных камерах, но все они как две капли воды были похожи одна на другую. Староста камеры был, как правило, какой-нибудь немецкий уголовник. Он никогда не общался с заключенными. Язык ему заменяла резиновая дубинка, которую он вечно держал подмышкой левой руки. Однако злоупотреблять своим правом на пользование ею, старосте не давали сами заключенные. Однажды я сам наблюдал такую картину. Староста обратился к одному югославу, предварительно ткнув его в бок дубинкой. Югослав, недолго думая, вырвал из рук старосты его "грозное" оружие и закинул его в угол камеры. Старосте ничего не оставалось делать, как смиренно плестись в угол в поисках своей дубинки.

В этой тюрьме, в таких камерах ,как наша, были люди разных национальностей: из Советского Союза, из Польши, Югославии, в меньшем количестве - немцы и французы, в основном члены антифашистского движения. Без знания языка было очень трудно общаться, а разговаривать хотелось,  поэтому международным языком в нашей камере стал немецкий, так как все знали по два-три десятка немецких слов. На прогулки нас никогда не выводили, скорее всего потому, что тюрьма была переполнена. Зато каждую неделю нас подвергали санитарной обработке. Пока нас водили в душ, одежда выдерживалась в газовой камере, после чего она до тошноты воняла. Стены и полы в камере обрабатывались каким-то удушающим раствором, после которого болели голова и легкие.

Время от времени заключенных вызывали на допросы, после которых они возвращались либо избитые до того, что не могли самостоятельно дойти до нар, или не возвращались вовсе. Куда уводили этих людей, на расстрел или в концлагеря, мы не знали. Мы наслышались о концлагерях такое, что трудно сказать, чего мы боялись больше, концлагеря или расстрела. Из рассказов заключенных мы знали, что из этой тюрьмы дороги на волю просто нет. Но и долго здесь не держат. Поэтому каждый из нас ждал,  что его судьба решится со дня на день.

Однако ничего не происходило. Одних заключенных уводили, других, преимущественно граждан Союза, арестованных в Германии или на оккупированной территории, приводили. Люди о себе рассказывали мало. В основном вспоминали довоенное время.

У меня никогда не было столько свободного времени. Я постоянно думал о прожитых днях до и во время войны. Иногда моя жизнь казалось мне бессмысленной, сплошной ошибкой. Хотя когда я анализировал, то мне не приходилось ни о чем жалеть: я никого не обидел, никому не причинил зла. Может быть. я не совершил ничего выдающегося или героического, но я точно знал, что , если бы обстоятельства потребовали бы этого, я, несомненно, бы это сделал. Очень часто я обдумывал и те моменты, при которых, как мне казалось, можно было бы рискнуть бежать из Германии. Хотя опыт тех, кто находился со мной в одной камере, показывал, что такой побег был обречен, так как выдать тебя мог любой немецкий ребенок, который сразу же бежал доносить о том, что видел, взрослым. Я также думал о своей семье. О том, что где-то в далеком Грозном жена и трое детей. Я был уверен, что они уцелели, так как знал, что немцы города не взяли. Мне было жаль, что они так и не узнают, что с их отцом. Иногда мне казалось, что , может быть это и к лучшему. Ведь они будут думать, что их отец пал смертью храбрых, истребив не одну дюжину немецких захватчиков.

Все чаще стали слышны сигналы воздушной тревоги. Стало известно, что это английские самолеты-разведчики. Кто-то из вновь прибывших сообщил, что четыре ночи подряд бесчисленные эскадрильи самолетов бомбили Гамбург.  Он же рассказал нам, что налетам подвергались и другие промышленные города на западе Германии. Все ждали, что рано или поздно очередь дойдет и до Берлина.

Через некоторое время начались регулярные налеты. Преимущественно по ночам. Как одиннадцать часов, так сигналы воздушной тревоги. Следом за ними - огонь зенитных орудий и взрывы сбрасываемых с самолетов бомб. И так каждый день: пройдет эскадрилья, сбросит смертоносный груз и опять тихо.  Бомбы рвались то вдали, то ближе к центру. нашлись оптимисты, которые утверждали, что американцы знают, где находится тюрьма при Полицайпрезидиуме и бомбить нас не будут. Охрана тюрьмы по сигналу тревоги уходила в бомбоубежище, а заключенных оставляли запертыми на всех этажах по камерам.

Прошел слух, что англичане и американцы на севере Франции открыли второй фронт. Вероятно, самолеты понадобились и там, поэтому налеты на Берлин стали достаточно редкими.

Как-то раз к нам в камеру привели инженера-танкиста. Русского. Он рассказал, что его взяли вместе с женой. Ее держат в этой же тюрьме в качестве заложницы. Ему предлагают работу на танковом заводе, в случае отказа и он и его жена будут расстреляны.

- А Вы не хотите на них работать? - спросил я.

- Конечно, нет.

- А бороться с ними?

- Это теперь-то? Каким образом?

- Мне трудно сказать Вам что-либо,  пока Вы здесь за решеткой. Однако в иных условиях борьба возможна. Через несколько дней его вызвали и он больше не вернулся.

Толстые решетки на окнах не мешали доступу воздуха в камеру. Можно было даже открывать форточку. Однажды ночью из окна мы вдруг услышали, как какая-то женщина из корпуса напротив красиво и звонко пела русскую песню. Где-то выли сирены воздушной тревоги, рвались бомбы, а она продолжала петь: "Страна моя, Москва моя, ты самая любимая". Она пела разные любимые всем русским народом песни до тех пор, пока не дали отбоя воздушной тревоги. Ее слышали почти все обитатели нашей тюрьмы. Четыре ночи подряд мы слышали ее голос. А потом она пропала. Нам ее очень не хватало. И мы в надежде услышать ее голос открывали форточки даже в самые холодные ночи.

Охрана, которая постоянно находилась в коридоре, менялась по сменам. Как-то появился новый охранник, старик, лет шестидесяти. Открывая камеру для тех, кто приносил нам кофе или баланду, он успевал шепнуть нашему старосте какие-либо новости. С той поры мы были относительно в курсе положения на фронте и узнавали о результатах последних налетов на Берлин.

В один из дней на пороге нашей камеры появился мужчина в штатском, который громко крикнул : "Николаус!".

- Я! - откликнулся я, направляясь к нему. Значит и до меня очередь дошла. Сердце заныло. Еще никто не возвращался с допроса не травмированным морально и физически. В одно мгновенье человек в штатском одел на меня наручники. Это уже была новость. Из нашей камеры никого еще не забирали на допрос с такими  предосторожностями. Спустились вниз, перешли двор. Затем - помещение следователя. Тот быстро определил, что ему по ошибке привели другого. Меня вернули в камеру. Вызов последовал снова: "Марио Николаус!!!"

Ни слова не говоря, к выходу направился рослый молодой человек, которого мы принимали за француза. Повторилась операция с наручниками. Француз сделал нам прощальный жест, и они ушли. К нам он больше не вернулся. Кто был этот Николаус, знавший немецкий, французский, испанский,  английский и итальянский языки, с которым мы находили общий язык, несмотря на то, что ни одного из

этих языков я не знал? Позже говорили, что он был испанцем, имевшим связи с немецким подпольем. Но это уже потом...

Незадолго до того, как нам должны были принести какое-то варево, дверь открылась и к нам с большой силой втолкнули мужика. Он поднялся, кинулся к двери и разразился потоком ругательств. Но дверь перед ним уже захлопнулась. К нему подошел староста, взял его за воротник и подвел к свободным нарам. Вдруг мой сосед по нарам, рабочий из Харькова, бросился ко мне и зашептал: "Провокатора подсадили. Я его знаю. И он меня. Из-за него очень многие пострадали. Мы сообщили это всем, кто был в нашей камере, включая старосту. Во время ужина староста подошел ко мне и сказал, чтобы я получил ужин и за своего соседа. Между тем подсаженный к нам провокатор активно знакомился с некоторыми заключенными и вел себя так, как будто пребывание в камере было для него делом обычным.  Все продолжали переглядываться и перешептываться. Югославы уже  начали  "обрабатывать" старосту. Спустя час после ужина мой сосед поднялся с нар, подошел вплотную к провокатору: " Мое почтение Каленому! Вот где мы встретились, гад ползучий!"

Тот сначала от неожиданности попятился назад, затем со всех ног бросился к дверям камеры.  Однако ребята уже были наготове. Его повалили,  поволокли в дальний угол, а через некоторое время его уж не стало. С него сняли ремень и подвесили на нем "самоубийцу".

Эта ночь была особенно тяжелой. После сигнала воздушной тревоги самолеты волна за волной пересекали Берлин через Александерплац. Уже через несколько минут подавленная зенитная артиллерия замолчала. Бомбы рвались сначала где-то в отдалении, а затем все ближе и ближе. Каждый в невероятном напряжении прислушивался к нарастающему вою. Время от времени страшный грохот сотрясал всю тюрьму. Повешенный за решетку окна "самоубийца", казалось, даже начинал двигаться. К исходу ночи эта пляска смерти наконец-то прекратилась. Староста вызвал охранника и они вдвоем выволокли тело "самоубийцы" в коридор.

Чуть позже нам стало известно, что во время ночной бомбежки три бомбы попали в один из тюремных корпусов. Было много убитых и раненых. Через некоторое время дверь нашей камеры открылась и к нам ввели сорок человек уцелевших после бомбежки заключенных. К концу дня их вывели во двор и погрузили в машины с закрытыми кузовами и куда-то увезли. В конце следующей ночи, уже под утро нас снова разбудили сигналы воздушной тревоги. Однако бомбежки не было. Только одиночные самолеты кружили высоко в берлинском  небе. Берлин утопал в дыму и пламени.

Мой сосед, харьковский рабочий, спросил, как я отношусь, к "самоубийству" провокатора. Я ответил, что в этих условиях, другого пути я не видел. Однако об этой истории надо помнить. Ведь по окончании войны "подвиги" этого провокатора скорее всего станут известны. И если кому-то из нас удастся уцелеть... Мой сосед задумался и сказал: "Я не думаю, что кто-нибудь из нас уцелеет. Мы погибнем под развалинами этой тюрьмы.  Скоро весь Берлин будет в развалинах." Он оказался прав.  Мы с замиранием сердца ждали, что принесет нам новая ночь.

В 11 вечера опять завывала сирена, за которой раздавались сначала выстрелы зенитных орудий,  а затем вой самолетов и взрывы сбрасываемых бомб. Мы по звуку определяли маршруты воздушных эскадрилий. Во время бомбежки все обитатели Берлина на ночь спускались в подземелья, в убежища. И только заключенные центральной тюрьмы оставались в своих камерах, ожидая своей участи. Мы надеялись, что английские летчики знают наше местонахождение, однако они, наверняка, знали и то, что в двух кварталах от нас находились важнейшие учреждения Гестапо. Ни о чем не хотелось думать и говорить, ибо каждый жил впечатлениями прошлой ночи и ждал ночи новой. Адский вой и свист приближающихся бомб сводил людей с ума. Здание тюрьмы так трясло, будто оно не имело под собой  никакого основания. Кто послабее, бросались на оконные решетки и начинали неистово кричать. После отбоя тревоги был слышен плач. После одной такой ночи двоих из нашей камеры увели, как явно потерявших рассудок. Многие даже хотели, чтобы их вызвали на допрос, чтобы спровоцировать  расстрел на месте, только бы избавиться от этих ночных пыток.

На исходе зимы 1943-44 годов несколько ночей Берлин не бомбили, хотя одиночные самолеты все-таки появлялись. Однако после этого краткосрочного перерыва началась усиленная бомбежка. Самолеты волна за волною проносились над южной частью города, превращая  все на своем пути в груды развалин. Дошла очередь и до нас. Взрывы потрясли соседнее здание нашей тюрьмы, крики  заключенных заполнили квартал. Через некоторое время от взрывов содрогнулась и наша камера. Соседняя камера была полностью разрушена, а в нашей  камере вывалилась смежная стена. Тогда мы с помощью тяжелых нар попытались выломать дверь камеры. От мощных ударов она не выдержала и развалилась. Все заключенные устремились вниз. В это время раздались сигналы отбоя воздушной тревоги. Во дворе тюрьмы столпились заключенные из разных камер. Возле металлических ворот стояли два автоматчика. А под их ногами уже лежали несколько трупов заключенных, пытавшихся взять приступом тюремные ворота. Слышались стоны раненых под обломками здания нашей тюрьмы. С наступлением утра стали пребывать крытые грузовые машины, в которых заталкивали всех заключенных без разбора. Нас повезли  куда-то  за пределы города.  В лесу нас выгрузили и завели в какие-то помещения казарменного типа.  Я попал в очень большую камеру  без  нар. Только пол  был выстлан соломой.  Все,  кто попал в эту камеру из нашей тюрьмы,  бросились на грязную  солому  в  надежде  забыться сном, несмотря на мучивший всех нас голод.

Наконец наступили спокойные ночи. И только иногда до нас долетали отдаленные взрывы бомб.  Мы мы были уверены,  что здесь, в лесу, далеко от Берлина нас никто не будет бомбить. Было даже такое ощущение,  что гитлеровцы спасли нас от неминуемой гибели под развалинами города.

Транспортировка заключенных  после  бомбежки  осуществлялась настолько стихийно, что определить гестаповцам, кто есть кто, было практически невозможно.  Позже они спохватились и начали переписывать всех с указанием , кто в какой камере находился. Это дало  возможность  некоторым  назваться именами тех,  кто погиб под развалинами берлинской тюрьмы и чья "вина" перед гитлеровским режимом была менее значительна. Я познакомился с новыми интересными людьми.  Мне ближе по духу были те,  кто даже в этих условиях  не терял присутствия духа. Однако подробно о себе, конечно, никто не рассказывал.  Было не принято спрашивать и отвечать,  за что  сидишь, кем был, был ли коммунистом. Хотя собеседников у меня всегда было много и было о чем поговорить. О неминуемости нашей гибели никто и не заикался.  Наоборот.  Хотелось верить, что немецкий народ, вместе с союзническими войсками найдет в себе силы опрокинуть гитлеровский режим, и тогда откроются двери тюрем. Однако мы слишком хорошо знали внутреннюю жизнь Германии, чтобы всерьез надеяться на это.

Я хорошо помню мужчину лет сорока. Худощавый, светловолосый. Мы звали его Дмитрием Ивановичем.  Он как-то незаметно вдруг стал душою всех заключенных. На его лице всегда светилась улыбка. Когда  он что-нибудь рассказывал,  все заключенные слушали его,  как завороженные.  Говорил он о вещах ничего  не  имеющих  общего  со страшной действительностью,  как будто не было войны и его родина где-то вне земли. Все с огромным интересом слушали его рассказы и сказки. Он рассказывал о мужестве и силе духа и повторял, что живые должны думать о жизни.  После его рассказов все  еще  сильнее испытывали  желание  жить.  Его  сказки не всегда были закончены, чувствовался экспромт рассказчика и его необыкновенная  эрудиция. Находился он в камере дней шесть.  Никто не знал, кто он, откуда. На все вопросы он отвечал,  шуткой или побасенкой. Однажды открылась дверь,  и за ним пришел офицер СС с охраной. Круто повернувшись к заключенным, он сказал: "Прощайте, товарищи! Помните русского человека." И даже в эту минуту он улыбался.  Охранник не дал ему больше ничего сказать.  Как хищник,  он рванул на  себя  свою жертву.  Заключенный  упал,  получив  тяжелый удар сапогом в бок.

Офицер ждал,  пока тот медленно поднимался в коридоре,  судорожно хватаясь за стену левой рукой. Правая его рука дрожала. Охранник, выйдя из оцепенения, ударил резиновой дубинкой по лицу ближайшего стоящего у дверей заключенного и с грохотом захлопнул дверь камеры. Еще долго голос этого "русского человека" звучал в душах заключенных.

Я помню одну из его сказок.  Нигде ни прежде, ни потом, я ее

не слышал.

назад

Хостинг от uCoz